ОБЩЕЛИТ.РУ СТИХИ
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение.
Поиск    автора |   текст
Авторы Все стихи Отзывы на стихи ЛитФорум Аудиокниги Конкурсы поэзии Моя страница Помощь О сайте поэзии
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль
Литературные анонсы:
Реклама на сайте поэзии:

Регистрация на сайте

Читальный зал.Персона.Сергей Аствацатуров

Автор:
Автор оригинала:
журнал
Жанр:

на фото-русский поэт Сергей Аствацатуров.


Друзья,сегодня у нас в гостях Сергей Аствацатуров-поэт,который "не на сегодня-завтра,но навсегда",как мне думается.Познакомиться с коллизиями биографии крупного русского поэта Вы сможете без особого труда,произведя некоторые сетевые манипуляции,меня же очень сильно поразило и обрадовало,что Сергей Аствацатуров достигает поражающего эффекта именно не языковой провокацией,но прямым законченным речением.То есть,если обнажаться,то до сияния волшебного человеческого сердца,а это уже не стилистика,это красивая катастрофа.
Впрочем,снова хотелось бы избежать оценочности,предоставив такое право читателю.Здесь имеет место случиться интервью с Сергеем Аствацатуровым(спасибо Ксане Василенко за виртуальное знакомство с поэтом),а также книга стихов Сергея "Грубые песни",которая была перепечатана с сайта Стихи.ру с разрешения автора.
Пристаёт к добрым людям с вопросами,по традиции,Олег Жданов.

1Сергей,в своей автобиографической повести "Гепатит Пе" Вы определили себя как "нормальный псих".Хотелось бы узнать подробности...

Подробности таковы: люди, которые хорошо меня знают, говорят, что более трезвомыслящего и адекватного человека трудно себе представить.

2.Обыватели у Вас предстают в роли "добропорядочных монстров".А как Вы относитесь к обывателю:Маяковский и Летов его люто ненавидели,Гоголь и Щедрин высмеивали,Гончаров показал путь к жалости...А Вы,Сергей?

К обывателям отношусь по-разному. Мне нравятся европейские обыватели с их упорядоченной жизнью, твёрдыми принципами и заботой о своей стране. Русских обывателей с их пьяным разгулом, пофигизмом, равнодушием к ближним и к своей стране я ненавижу.

3.Ваши герои хотели жить как голуби.Что из этого сбылось,Сергей?

Сбылось всё. Правда, я живу сейчас не на крыше, а в трёхкомнатной квартире. Но квартира принадлежит жене, а сам я, слава Богу, ничего не имею. В том числе и зарплаты.

4.В Вашей повести есть фраза:"Становится страшно от того,что мир вокруг полон абсурда".Мне лично страшнее упорядоченный мир.Что страшнее?

Я не думаю, что упорядоченный мир это противоположность абсурда. Мы как раз живём в упорядоченном – без разрешения вы, например, не сможете устроить пикет возле отделения милиции, а с абсурдом встречаетесь на каждом шагу. На мой взгляд, абсурд бандитско-чиновничьего государства сравним с ужасами Сталинского режима.


5.Сергей,Вы сказали так:"Либо свобода и творчество, либо семья и кандалы.
Семья и творчество очень плохо совмещаются.Но помните, что одиночество - страшная вещь".Неужели семья и творчество несовместимы?

Обычная семья с творчеством несовместима. Другое дело, если у вас нет детей и супруга (супруг) творческий человек, как и вы.

6.Из Вашей прозы я понял,что Вы любите природу больше,чем людей.А какая она,природа?

Людей я люблю. А природу люблю отдельно. Но в природе, несомненно, больше покоя, чем в человеческом обществе.

7.Сергей,я бы охарактеризовал стиль Вашей повести "Гепатит Пе" как весёлый ад,но ведь "ад"-всё равно слово определяющее.Так откуда "веселье"?

Повесть эта для меня – дела давно прошедших дней. Я писал её не в лучшие времена своей жизни, чтобы избавиться от мыслей о самоубийстве. Я не считаю себя хорошим прозаиком – только поэтом. Вероятно, со времени написания «Гепатита Пе» я сильно изменился, и уж точно изменились обстоятельства моей жизни. Весёлый Ад – это то, как мы живём в России. Если начать относиться к этому без чувства юмора, можно сойти с ума или повеситься.

8.А новая революция в России будет?

Революции уже не будет. Меня восхищает то, какую тонкую политическую игру затеяли люди, которые на самом деле управляют Россией. Несомненно, люди работают образованные, и работает целый коллектив. Но деятельность их направлена на уничтожение всего того, что наше поколение любило под именем Россия. Этим людям удалось так обвести массы вокруг пальца, что они сами себя уничтожают и ещё говорят за это спасибо. Через 10-15 лет, может быть, название Россия ещё сохраниться, но жить в ней будут люди, которые этнически русскими не будут, не будут и носителями русской культуры, а говорить будут на языке лишь очень отдалённо напоминающем язык Пушкина. Вот по поводу судьбы языка как раз и хотелось бы поговорить. Меня удивляет, что большинство пишущих не сознаёт, что пишут они не на языке Пушкина и Гоголя. В произведениях молодых авторов в одном предложении могут запросто столкнуться, например, некоторые церковно-славянские слова с искажёнными английскими, записанными кириллицей. Трудно себе представить что-либо более уродливое. Факт, что нынешние школьники уже не могут читать Пушкина – значительная часть лексики в пушкинских произведениях им просто неизвестна. Зато в огромном количестве в язык входят искажённые английские слова и неологизмы сомнительного качества. Я не говорю уже о том, что большинство нынешних выпускников Вузов просто не умеют по-русски сносно писать в плане соблюдения правил грамматики и синтаксического строения предложений. Увы, с ошибками пишут и те, кто считает себя поэтами. Мы наблюдаем стремительное умирание русского языка. Боюсь, что вместе с ним умрёт и Россия.

9.Читателю всегда крайне интересна биография поэта.Потому что поэт-это в какой-то степени инопланетянин.

9.Я должен написать про свою биографию? Это займёт слишком много места. Лучше я перечислю ряд фактов: работал на стройках, жил в общежитии с бывшими зэками, служил в СА, дважды лежал на знаменитой Пряжке, жил в православном монастыре, занимался бизнесом, был дворником, был членом общины пятидесятников, вытащил с того света умирающую парализованную старуху, украл собственного сына, пересёк пешком горы на Кольском полуострове, трижды пересёк на байдарке Ладожское озеро, был отпущен за стихи живым астраханскими бандитами, прошёл с инвалидной коляской, на которой сидела жена, около 1000 км по дорогам Севро-Запада, в Крыму жил с женой в каменном сарае у крымских татар, бежал с женой из Астрахани и полгода жил на тюках с остатками прошлой жизни. Теперь живу посреди болот под Выборгом – хорошо живу!

10.Имена и протоимена.Кого читали и почитали в разные периоды жизни,учителя и побудители(на меня побудающее действие оказывали Фет,Надсон,Тютчев,Летов и Хлебников)-каков список у Вас,Сергей.

10.Большое значение имело для меня прочтение древнеримских и древнегреческих авторов. Любимые русские поэты: Мандельштам, Пастернак, Бродский. Много лет занимался в студиях А. Г. Машевского и А. С. Кушнера, т. е. был приверженцем двух антагонистических поэтических систем, которые и пытался сплавить воедино в своём творчестве.

11.Сергей,а какова роль поэта в современном обществе(как-то не хочется думать,что "мы живём для того,чтобы завтра сдохнуть").

Мы живём для того, чтобы в полной мере стать людьми, т. е. научиться вечно находиться в поиске смысла жизни. Я не знаю, какова роль поэта в современном обществе. Думаю, она никакая. Отвечаю за себя: поэзия позволяет мне быть человеком, т. е. это мой разговор с Богом, которым оправдывается моё существование.


СЕРГЕЙ АСТВАЦАТУРОВ
ГРУБЫЕ ПЕСНИ

Часть 1. Между Тунисом и Камеруном
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

1. МЕЖДУ ТУНИСОМ И КАМЕРУНОМ

«…мир официально никем не учреждён
и, стало быть, юридически не существует…»
А. Платонов «Город Градов»

Нам ближе Индия, чем Нью-Йорк.
Мы можем всё то, что немыслимо.
А в телеящике светлый морг
и творожок
«ДАНИССИМО».

* * *
Когда деревья держат небо
над среднерусскими холмами,
катится солнце, как плацебо,
над крупноблочными домами.

В домах страдают и рожают,
живут и квасят беспробудно.
В домах молчат и умирают
необратимо и абсурдно.

И льют над сумрачной Россией
на день мучительный и серый,
на ивы дождики косые,
на вдрызг разболтанные нервы.

* * *
Жутко, набожно и странно
спит страна моя родная.
Пыль. Грунтовка. То нисcана,
то тоёты мощь стальная.
По обочине тележку
катит житель краснолицый –
мат с молитвой вперемежку,
церковь рядом с психбольницей.
Он спешит: «Делишки плохи –
водка есть, но нет на пиво!»
А вокруг поля заглохли:
борщевик, лопух, крапива.
Без конца простор, без края –
вдалеке церковный купол!..
Это Марса даль земная!..
Это вам не Гваделупа!..

* * *
Возле бани спорили татарки,
отчего судьбина не мила?
Проезжали мимо иномарки,
во дворе черёмуха цвела.
Перестройка шла в стране, работа.
Много было дерзких, молодых.
Три таджика пиздили кого-то
у киоска весело в поддых,
и «Сыктым! – кричали, – получай-ка!»
Шёл с мольбертом псих один, чудак.
Шла в театре чеховская «Чайка».
Время шло проклятое вот так!

* * *
«Миф» порошок насыпал в таз –
стираю занавески.
Короче был бы мой рассказ,
когда бы не по-детски
машина с кнопкой «Индезит»
стирала беспрестанно.
А я из таза, паразит
(признаюсь, это странно),
достал футболку и штаны,
и скручиваю туго.
За мной с тазами полстраны
и Босс какой-то Хьюго!
Вот я над ванной всё, что есть,
повешу – сохни, тряпка!
Ещё нам жить столетий шесть
без права и порядка.

* * *
В киоске тесном «Роспечати»
в продаже «Фитнес» и «Гламур»
(красотка ловко на кровати
задрала ноги). Ничему
не удивляется седая
в фуфайке бабушка – она
почти бесстрастно наблюдая
машины, думает: «Страна
уже исчезла – растащили
казну чиновники…». - «Pall Mall»
и побыстрей! – подросток или
уже мужчина… «Очумел
он что ли? – бабушка жевачку
даёт на сдачу, – Идиот.
Сегодня выкурит всю пачку.
Глядишь, как бешеный умрёт!»

* * *
Три гастарбайтера лопатами
ровняют пыльную щебёнку
и кроют всё на свете матами.
«Трендец!» – понятно и ребёнку.

Зачем же их чернорабочими
к нам занесло в края, где вьюги?
Асфальт разгружен на обочине
густой, дымящийся, упругий.

Пускай кричат слова безбожные,
чумазых, злых, усталых, жалко.
Бросает отсветы тревожные
катка внезапная мигалка.

* * *
Морозно. Скребут на рассвете
с крыльца гастарбайтеры лёд.
Их жар сребролюбия жжёт,
и студит безумия ветер.

А там, далеко, на Эльтоне,
казашка, заштопав халат,
вздыхает: «Пускай же, Аллах,
лихой человек их не тронет!».

* * *
Платформа низкая. Вокзальчик.
Цыганка хавает банан.
По электричке ходит мальчик –
терзает сипленький баян
и подпевает, шепелявя:
«Я был несчастный сирота…».
Его отец из Кокчетава.
Над электричкой высота
непоправимо голубеет.
Летят чужие облака.
Народ от скуки сатанеет,
сроднясь с брезентом рюкзака.
Грубы закрученные нервы,
и, карауля урожай,
ворчат старухи: «Ты не первый
и не последний. Прощевай!».

* * *
Этот снег, этот свет, этот свист электрички,
этот грязный алкаш на вокзале у входа.
В заскорузлых руках новгородские спички,
а в глазах пустота, пустота и свобода
от всего, ото всех человеческих правил,
от забот о насущном уюте и хлебе.
Так пакет «superstar» пузырями затарил,
что теперь навсегда, на земле и на небе,
никому и ничем ни за что не обязан.

– Подходи, угощайся сушёной таранью.
Ничего, что фингал лиловеет под глазом.
Ты же, кореш, давно существуешь за гранью
той, где зло и добро понимаются розно…

Я стою на платформе и слушаю ветер.
Э-э-эх, отходит душа, как десна от наркоза!

«Электричка на Мгу прибывает на третий».

* * *
Получавший неслабо
инженер, а теперь
лишь бесправная баба
со стола (made in Tver)
продаёт барахлишко
по десятке за всё.
Но пронзает пальтишко
и швыряет в лицо
ветер дождь леденящий.
Вот, не чувствуя ног,
то присядет на ящик
и надкусит пирог,
то перчаткой из шерсти
трёт застуженный нос
и танцует на месте,
проклиная артроз,
и рванувший Чернобыль,
и внезапный Развал:
«Эх, в Париж хорошо бы,
где никто б не узнал!»

* * *
В промокшем памперсе старуха
уже не здесь, ещё не там.
Ползёт по красным волдырям
неубиваемая муха.
Врач КВД с лицом усталым,
вздыхая, мялся у двери –
на лапу дайте, мол: «Гори
всё синим, – думал он, – и алым
испепеляйся!». Вышел, щуря
спокойно острые глаза.
Мрак первобытный наползал,
и не страна – карикатура
сквозь непролазные сугробы
спать продиралась. А пока
шептала бабка: «Старика,
жаль, нет уже, а то помог бы».

* * *
Несогласных дубинками гнали,
словно дали свободу в насмешку.
Всё засняв и забросив на флэшку,
я стоял на Московском вокзале.
Расписание не нарушалось,
на платформы несли чемоданы
пассажиры… Я думал: «Куда мы
направляемся? Детская шалость
эта скромная драка с ментами
по сравнению с тем, что в запасе
у истории – нет, не о расе
новой крик, но такое цунами
равнодушия, что захлебнётся
вся страна. И не будет ни правых,
ни эсеров, ни схваток кровавых, –
лишь сияние мёртвое солнца
над руинами, сорные травы
прорастившими...». Так воздаётся!

* * *
Всё похерили – всё, что имели!
Хоть шаром покати на полях!
Что росло, лишь столетние ели
и запомнили, эх… В лопухах
вся страна, как большая помойка,
догорая, дымит и смердит:
пирамида, откат, Перестройка,
аудитор, чиновник, бандит.
Инвалид, замерзая в обносках,
¬заголивши обрубок, нелеп.
Даже слёзы церковного воска
не спасают прогнивший вертеп!

* * *
Ишь, захотел чего, мечтатель!
Порядка!.. Полно, идиот!
Бумажки!.. Справочки!.. Печати!
И вот стоять, который год,

приходишь в тесный коридорчик:
«Вы кто?..» Пошлют куда-то в «Ж»!
Упрямый яростный комочек
ещё стучит, но жизнь уже

проходит в битве бесполезной
с машиной в смазке, блядь, в дыму.
Она гремит стрелой железной,
не подчиняясь никому.

* * *
Молчание. В окне зелёный тополь.
Шкаф. Папочки. Китайский монитор.
А в коридоре злых старушек хор.
Я тоже пел: - Эх, целый день ухлопал!..

Спрошу её: - Зачем вы здесь сидите?..
В окно глядит и думает. О чём?
А на стене, там, за её плечом,
портрет В. В.: - Идите, посетитель!..

Вот отвернулась. Чешет бородавку.
Встаю со стула: - Как же? Как же так?
Какая-то ошибка! Кавардак!
Ведь я представил копию и справку!..

Густой свинец моей тяжёлой лиры,
о, если бы на пули перелить!
Но что-то бьётся всё ещё, болит
и требует забить на бред всемирный

* * *
Что такое Россия? Да так, ерунда,
два-три города крупных, куда из Китая
всё, что нужно, везут. Что же люди?.. Ну да,
так живут, про ментов и красавиц клепая
идиотские книжки. Почти ничего
не осталось в России от родины нашей.
Выйдешь в поле пустое: «Ого-го-го-го!
Эге-гей!» Никого. Ничего. Только кашель
разбирает от пыли. Ржавеет комбайн
на обочине, и в голубеющем небе
виден след самолёта, в котором Дубай
посмотреть улетают сограждане. Где бы
нам ни быть, лишь бы родине
крикнуть: «Прощай!».

* * *
Две мятых
десятки – как раз на метро
до «Парка Победы»: фонтан, облака,
старуха с окурками тащит ведро…
И жизнь невозможна, и смерть нелегка!
Садись на скамейку, рукой подперев
небритую щёку и думай, что сон
ты видишь: гранит и на нём барельеф
героя. А твой-то почти невесом
сомнительный подвиг – живёшь кое-как
вот в этой стране, где героев почти,
как грязи. Ты голоден просто. Твой шаг
нетвёрд… Так чего же ты? Вдумайся! Чти
вот этого в чёрной шинели, с рукой
стремительно вскинутой! Всё, что могло,
случилось – ты тоже такой же герой
из бронзы, и профиль пора
под стекло!

* * *
Буйство трав да лесные чащи.
Лесовозы пылят навстречу.
Это всё, что от нашей «Раши»
сохранилось. Богаты речью
мы отборной – присядем, душу
отведём: - Раздолбали, глянь-ка,
всю дорогу!.. Хлебают гущу,
а потомкам одна болтанка
толоконная – всё воруют,
всё торгуют на бестолковой
этой горькой земле!.. Глухую
повстречаем с клюкой ольховой
бабку ту, что, кряхтя и трудно
на больную ступая ногу,
возразит нам: - Э, вон как чудно!
Распогодилось. Африка, ну, ей-Богу!..

* * *
Здесь край болотной грязи,
невысохшей пока,
где милицейский газик
по грейдеру скакал.

Шарахались собаки,
скрипели тормоза.
Навстречу буераки
да Федькина коза.

Глядел в китайский ящик
хозяин натощак,
как вор в законе тащит
украденный общак.

Да что общак! А здесь-то
в сельмаге мужики
кондомы брали вместо
тушёнки и муки.

У Федьки чин по чину
палёное винцо.
Почёсывая спину,
он вышел на крыльцо.

В заросшем огороде
сержант и капитан
сказали что-то вроде:
- Допрыгался, братан!..

В казённый дом холодный
вот так за два мешка
турнепса для голодной
скотины мужика
забрали…

* * *
Халява природная: нефть, и газ,
и лес безнадзорный – летит щепа.
А люди – в болотной канаве грязь
для тех, у кого за бугром счета
такие огромные, что, смотри,
не свистни, когда назовут цифирь.
Ну, что же ты киснешь? Слезу утри,
да выпей из фляги густой чифирь.
У нас остаётся, пойми, народ
(себя, а не Гитлера одолел),
хоть что-то съедобное на столе
(халтура постылая, огород)
и счастье страдать на родной земле.

* * *
Помнишь, женщина в Харькове
говорила: «Сибирь
воспитала нас. Харкали,
пили бурый чифирь.

Там к рукам обмороженным
прикипало кайло.
Там кричал «не положено»,
разевая хайло,

вертухай обезличенный.
Не кончались срока».
Мы навек закавычены
жить в РФ по УК.

Помнишь, женщина плакала,
не смотрела в глаза.
Как битюг из Сарапула,
оказалась трезва.

Я забыл бы, да колется,
жжётся странный напев,
словно по сердцу конница
проскакала на Ржев.

Словно (как это пишется?),
сам удаче не рад,
на броне раскалившейся
я врывался в Белград.

Мы же в этой истории,
как в железном кольце,
от Стефана Батория
до Развала в конце.

* * *
В стране, где в моде секонд хенд,
где главное – успех,
в ларьке подросток купит «Кент»,
в другом возьмёт на всех
Кагор «Церковный» или, нет,
«Монаха шёпот». Мир
похож, наверное, на бред.
Точнее, на гарнир,
что не доели с осетром
чиновники. Но, ах,
любви хотелось нам – о том
проклятья на губах,
о том, что нефть, и ПВО,
и Бог-торговец есть.
Здесь жить, – мы скажем, – это, о,
ещё какая честь!
Мол, каждый на две трети псих
и негодяй на треть…
Но…
можно в муках за других
достойно умереть!


Часть 2. Последние дни
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

ГРУБЫЕ ПЕСНИ

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

2. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

«Градации голода и сытости
определяют содержание разговоров…».
Л. Гинзбург. «Записки блокадного человека».


* * *
Жить нельзя, но почему-то надо –
надо воздух родины вдыхать,
поле неродящее пахать
тяжко, безвозмездно… А награда…

Впрочем, я не знаю, что такое
предложить… Возможно, не могу
ничего… Свирепую пургу
где-нибудь в ночном Металлострое.

* * *
Ночь над Русской равниной.
Страшный сон куполов:
щи с китайской свининой,
шорох лап из углов.

Скрипнет жёсткое ложе.
Чу, светильник погас!
Как пронзают до дрожи
угли яркие глаз!

В чёрных мантиях птицы:
«Никогда! Никогда!».
Всюду морги, больницы,
синяки-города.

Лязгнут двери железом.
Беса вырвется крик.
Только месяц над лесом
жёлт, как выпавший клык.

* * *
Я рос на свете дикий, как репейник,
как пёс бездомный, грязный и блохастый.
Уже в семнадцать лет за-ради денег
на стройке трос тянул сквозь полиспасты.

Боготворили предки сковородки
и жирные готовили котлеты,
а про любовь болтали после водки:
«Ха, эту чушь придумали поэты!».

И как они умрут? В моче и кале,
быть может, утопая и подушку
грызя зубами?.. Помню, на вокзале
горбатый бомж, налив себе чекушку,

мне говорил: «А ты наплюй! Не крыша
над головой важна, а то, что в сердце.
Давай-давай, закусывай, парниша!
От водки крепче делаются перцы».
……………………………………
Поймёт ли Он тот лепет бесполезный,
с которым, задыхаясь, обратятся
в агонии предсмертной? Там, над бездной,
вдруг прозвучит: «Вы много ели мяса!»?

* * *
Деревья-призраки осыпанные снегом,
и звёзды страшные в провалах небосвода.
О, злая родина, утешь меня ночлегом!
Пусть домик рубленый – колун стоит у входа,
в сенях лишь валенки да веник и поленья.
Ну, что же делать, если жизнь – по меньшей мере,
нелепый фарс, нет, даже больше – преступленье?
В снегу следы – здесь проходили нынче звери
с тоской в глазах от нестерпимого мороза.
Напрасно самочка вытягивала шею.
Уже на станции не слышно тепловоза.
Плеяды яркие на страшном небе тлеют,
и надо жить ещё, а умирать не надо.
Куда же я? Зачем?..
Жизнь – это чудо, правда?

* * *
Четвёртый день учения… Бушлаты
порвались, и промокли рукавицы.
Два брата-акробата из столицы,
в сугробе мы сидим, как психопаты.

- А на гражданке есть, небось, подружка?..
- Есть. Сиськи вот такие вот! И ножки…
Баланды в котелке четыре ложки,
черняшки сыроватая осьмушка.

Сейчас мы поедим – вот это дело! –
и, матеря московские приказы,
попрём, как самоходки без прицела,
на рыла натянув противогазы,
сжимая АКМы неумело.

* * *
В казарме отбой. Отморозки
с оттяжкой пинают в живот.
Насыров заржал идиотски,
слюнявит окурок Ашот.

Не пойте, военные трубы,
о юности бедной моей!
Шепнут пересохшие губы:

– Не надо!.. – Асланов, добей!
– Не надо! Не надо!.. – Слоняра,
пытаешься совесть сберечь?..

Четыре последних удара,
и входит в российскую речь,
ещё неизвестный дотоле,
поэт с окровавленным ртом.

О, жалкой и гибельной соли
надолго нам хватит потом!

* * *
Одиночество. Страшно ложиться
вечерами в пустую постель.
Всё мне хочется лучшего – мнится
свадьба… месяц вдвоём… Коктебель.
Только лягу – приснится казарма
и ефрейтор – он метит ногой
прямо в почки (научит бездарно
послушанию) раз, и другой,
и ещё, и в подвздошье куда-то –
я ползу и рыдаю… Затвор
щёлкнул. Дёрнулся ствол автомата.
Вот и всё – приведён приговор
в исполнение. Кровь на площадку
вытекает… Проснусь. Тишина.
У соседа дочурку в кроватку
уложила бухгалтер-жена
и поёт колыбельную – стены
тоньше лезвия. Слышу – легла.
Я набухшие щупаю вены,
всё брожу от угла до угла,
как по камере… Что остаётся?
Раздражает пустая постель.
Представляю: горячее солнце,
свадьба… месяц вдвоём… Коктебель.

* * *
В пользу ужина хлебом и сыром довод
мятый чайник приводит свистком зловещим.
Мокрый свитер повесив сушить на провод,
в потолке рассмотрев два десятка трещин,
эолийского слушаю голос хора,
Но, хотя вырастает уютный томик,
дождь косой, ледяной за окном, и скоро
в Петербурге зима – дворник будет, ломик
поднимая, трудиться. Сожмутся думы
до «согреться», до «как утолить бы голод».
И бездушное время походкой пумы
перейдёт в наступленье на старый город.

* * *
Собака лает. Мёрзнут звёзды.
До трёх читается Плутарх.
Дымят, дымят, дымят заводы
за городом на пустырях.

И в эту ночь, когда не спится,
когда под окнами – пик-пик –
тоёта дОлбится, как птица,
сосед десятый юзерпик

меняет, сидя в Интернете,
и матерится за стеной.
Как хорошо на этом свете!
Как страш… как странно, Боже мой!

* * *
В сети одиночество – пустопорожние сплетни,
воинственной серости скучный крысиный набег.
Сижу обессиленный – руки повисли, как плети –
что если… я тоже?.. Что если такой человек
едва ли способен последнее точное слово
найти, этой жизни шумерский язык разгадав?
О, как я собой недоволен, и щёлкаю снова
по клавишам: ww… Но иногда
сверкнёт в этом хаосе, словно из ладожской шхеры
маяк проблесковый в осенней ненастной ночи,
сомнение чьё-то – фундамент незыблемой веры,
и гулкое сердце, как эхо, во мне зазвучит.

* * *
Пошлю тебе e-mail тактичный
о том, что жить совсем неплохо,
когда с камином есть кирпичный
дом. Удержаться мне от вздоха
тут невозможно. Вся загвоздка
в литературе безвозмездной
настолько, что не то, что горстка
монет (а мой бюджет над бездной
висит не хуже альпиниста),
но даже тугрик, дар монголов,
сгодится, ай… я-яй, как чисто,
незвонко, ветрено и голо
в моих карманах! «Хали-гали,
растут в Сибири баобабы».
А что? Стихи?..
За них, канальи,
похоронили бы хотя бы.

* * *
Вот на системнике дремлет под ровный
гул вентилятора кошка, свернувшись
в чёрный калачик, – ей пофиг огромный
мир интернета, где, кажется, чуши
больше, чем нужно. А мне бы закончить
с письмами, чтобы размяться немного.
Это лишь кошек не создано гончих,
а электроны по прихоти Бога
мчатся стремительно. Я от экрана
взгляд оторвав, поднимаюсь за кормом:
- Эй ты, игрунья! Как раз, как ни странно,
ты-то земным соответствуешь нормам!..

* * *
Компьютерный стол
и микроволновка.
О да, я – житель земли.
Плывут облака далеко-далёко
в моём окне, а вдали
над городом солнце кровавит небо.
Уже готов черновик:
«О, небо, ты навсегда ослепло!»
Я это знаю – привык
и вещи земли называю честно,
а жизнь уходит на слом.
Но лучшее в мире, я знаю, место –
моё за этим столом.

* * *
Томик Пушкина, чайник и кассовый чек.
Синий свет монитора, а ночь холодна.
И за окнами тихий рождественский снег
опускается медленно-медленно на
голубые, чужие глаза фонарей.
Еле слышно по трубам куда-то бежит
закипевшая влага внутри батарей.
Я люблю. Я хотел бы, конечно, прожить
не хлебнув расставаний, не ведая бед.
Но густая меня обняла тишина,
и тоска закружилась, напала на след,
вдруг почуяв, что будет за всё прощена.

* * *
Идёшь по трезвости домой –
о, как свинцом туман
пропитан душный!.. Боже мой!
Вот-вот спрыгнЁшь с ума!

Вот-вот забьёшь на всё, на дно
пойдёшь – сгниёшь в земле.
Опять окатит (ну дерьмо!)
грязищей «шевролле».

Заплачет бабка у метро:
«Сынок, родной, на хлеб!»
И мелочь дашь. И всё старо.
И мир, как сон, нелеп.

Но правда, Пушкин дома есть
в «Педгиз» томах (все пять),
и значит, можно как-то жесть
вот этой жизни мять.

* * *
Всё те же грязные прилавки,
всё тот же гомон дураков:
кастрюли, семечки, булавки,
ряды сервизов, башмаков

и прочей жалкой дребедени.
А ты приценивайся, жди,
когда заглохнет от волнений
моторчик слабенький в груди.

Тогда, быть может, и припомнят,
кто пил в компании с тобой.
Весь мусор выгребут из комнат:
красивый? левый? голубой?

А там опять пойдёт торговля:
часы, бумажник, дождевик.
Тому пружина дырокола,
а этот купит черновик.

* * *
«Делая добро, да не унываем; ибо в своё
время пожнём, если не ослабеем».
Гал. 6,9

О, нравы петербургские грубы.
Болото, Север – голодно, конечно.
Мы в августе бруснику и грибы
заготовляли на зиму в Кузнечном.

Грибы сушили, ягоды толкли.
В метро старушки ахали: – Откуда!..
Я говорил подруге: – Утоли
их любопытство – повезло, мол, чудо!..

О, нравы петербургские! Зима
шесть месяцев и смута в государстве.
Я говорил: – А если ты сама
не веришь в чудо, просто благодарствуй!..

– За что?.. – За то, что живы. Подожди,
припомни, как там сказано галатам?..
…………………………………………
А в сентябре всё залили дожди,
и вылезли чудесные маслята.

* * *
Третий месяц уже никакие стихи
написать не могу, но свиную тушёнку
я рубаю на кухне – не больше блохи
одиозной Петровой – подвинув солонку
и орудуя вилкой… Но совесть моя
неспокойна – стихи неужели сменил я
на тебя, дорогая хавронья, свинья?
Стоит только подумать, и белые крылья
опадают – не ангел я, Господи, нет,
но ещё неизвестный земле гуманоид,
человечек зелёный, урод, свиноед,
свинокиллер и баночник,
мерзкий свиноид…

* * *
На столе в стакане слегка надбитом
кипятильник жжёный и крошки хлеба.
Двор-колодец. Сумка в окне открытом
на гвозде, и в тучах свинцовых небо
возлежит. В тазу отмокают вещи.
(«Неужели повода нет иного
для стихов?» – спросили. Ах да, затрещин
огребёшь, покуда найдёшь хоть слово!).
И хотя всё видит больное око,
как тиран, что скормит поэта рыбам,
я хотел бы ангелом стать, но плохо
с опереньем как-то, неважно с нимбом.

* * *
Жгучую клюковку на коньяке
пили поддельном. Ну да, ничего так!
Пили на лютом, как ночь, сквозняке,
как за добытый в тайге самородок.

Бар назывался «Надежда», и мы
всё понимали и всё принимали.
Прямо сюда наплывали из тьмы
улицы скучной скупые детали:

кабель, разрушенный дом и песка
куча (а стыдно, порой, за державу!),
зверский на вид экскаватор, доска,
что переброшена через канаву.

Здесь же бабёнка у стойки могла
феей сейчас показаться прекрасной.
Здесь огурец на раздолье стола
лёг на тарелку критической массой.

Так мы сидели – почти что певцы
счастья, которого нам не досталось,
призраки, гении, сны, мертвецы…
Вот потому-то мне острая жалость

душу пронзила. Не знаю, к себе
или ко всем на застолье нелепом,
ставшим игрушкой солёной судьбе
между мучительным хлебом и небом.

* * *
В кафе «Надежда» за столик узкий
мы сели, чтобы тоску развеять
(«Душа монаха» нужней закуски,
важнее денег). Нас было девять,
таких замёрзших, таких бездомных,
почти поэтов, почти Ван Гогов,
искавших счастье в ночах бессонных.
И тост был поднят за всех пророков,
которым трудно на свете белом,
которых метит судьба особо.
Я выпил тоже, занюхал хлебом,
подумал: «Страшно в объятьях Бога!».

* * *
На этой сомнительной, грустной земле
и банка гнилой баклажанной икры,
и спирта бутылка стоит на столе…
А есть во вселенной прекрасней миры?..

Вот гость поднимается: - Выпьем за тех,
кто знает всегда назначенье своё!..
- Ну что же, и выпить немного не грех…
Но так заунывно снаружи поёт
метель и снегами заносит страну,
что хочется лечь непременно в салат
лицом и сказать: - Протрезвею – начну
с каких-нибудь громких о счастье баллад:

«На этой сомнительной, грустной земле,
где спирта бутылка стоит на столе…».

* * *
В кафе под столиком коньяк
палёный «три звезды»
разлили. Я сказал: «Хомяк
обмяк. Стране кердык!»

Так мы сидели: Вовка, я,
Наташка… Нормалёк!
Пошёл базар: «Твоя-моя,
давай, ещё малёк

возьмём!» И взяли, и уже
нам стало всё равно,
страна в какую злую «Ж»
летит давным-давно.

И всё равно нам стало, как
обратно выходить.
Сказал я Вовке: «Бля, мудак,
не надо столько пить!»

И вдруг уснул. Текло бухло.
Смеялась Натали.
А где-то наше время шло
на том конце Земли.

* * *
Два пузыря возьму «Перцовки»,
пойду к Володе или к Боре.
Быки из местной группировки
(ах, чёрт возьми, какое горе!)
меня убьют на остановке.

Не узрит брошенное тело,
что у Невы вдоль парапета
кутить плывёт, как каравелла,
сложив на дно «Любэ» пакета
сельдей из рыбного отдела,

моя подруга дворник Оля.
И будет тихим летний вечер.
Жестянку мятую футболя
и сожалея о невстрече,
моя душа, как шашка тола,

рванёт у Бога в кабинете.
– Гроза идёт! – вздохнёт Володя.
– Сейчас польёт! – Борис ответит.
– Нет, – скажет Оля, – это, вроде,
всё мимо. Ишь, как солнце светит!..

Часть 3. Восток навсегда
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

ГРУБЫЕ ПЕСНИ

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

3. ВОСТОК НАВСЕГДА

Дорога – чтобы смотреть, ноги –
чтобы идти, голова – чтобы думать…

* * *
Железнодорожный проплыл рассвет
за окнами в пять утра.
В глаза мне ударила, как кастет,
как лезвие топора,
сожжённая степь. И по ней брели,
неспешно горбы неся,
верблюды – татарские корабли.
И понял я, что леса
отсюда подалее, чем Восток
с его непонятным злом,
где только оружие и песок,
и стянута боль узлом,
где мне предстоит провести теперь
остаток жизни всерьёз.
И только хлопала громко дверь
под песню стальных колёс.

* * *
Скорый поезд идёт по безводной степи.
В телогрейке чернявый татарин
кнутовищем коротким верблюда с пути
прогоняет. Так элементарен

весь расклад бытия, что дымок голубой
вдалеке различив над посёлком,
понимаешь: барашек готов молодой,
а жена, не одетая толком,

постирала бельё и сидит у стола,
на котором бутыль самогона.
Поезд мимо и мимо – такие дела,
Пугачёва слышна из вагона.

Если всё-таки жизнь до сих пор хороша,
то лишь тем, что далече отсюда
город есть, и татарская рвётся душа
переехать, но жалко верблюда.

* * *
По разорённой нашей русской
равнине едешь в Кокчетав:
как ускользающий удав,
матрас ползёт по полке узкой.

Сортир мелькнёт на полустанке
полураспавшийся, как труп.
Рюкзак, моргни, из рук сопрут
три бесноватые цыганки.

Зато цела твоя заначка.
Смотри сквозь пыльное стекло:
какое славное село –
цистерна!.. почта!.. водокачка!

А здесь два азера весёлых
сразились в нарды: – Деньги йок…
Эх, надо, надо бы в Нью-Йорк!
А ты, куда же нынче, олух?

* * *
Пассажир
плацкартных вагонов,
я живу в ракетной державе,
наплевав на тома законов,
ибо брезговать ими вправе
тот, кому бригадир на стройке
рихтовал кулачищем ряшку,
тот, кому, разложив на койке,
тизерцин загоняли в ляжку.
Кто с тех пор,
как больная птица,
волочит перебитый разум.
Ни одна не берёт больница ¬–
посылают на небо сразу.
Никаких тебе здесь пардонов,
снисхожденья к судьбе-шалаве.
Я всегда в ракетной державе
пассажир плацкартных вагонов.

* * *
Весь день медведи на цепи
гуляли возле шапито.
На мне сидело буквой «пи»
демисезонное пальто.

Я на углу стоял, как столб,
купил сокурснице беляш
(я ленинградский был набоб).
Она пришла. «Ах, Маша, дашь?» –

хотел спросить и не спросил.
Ну, разве мог я знать тогда,
что в этой речке караси
и невозвратная вода?

Теперь я вовсе тот роман
уже не вспомню… Ну и что?
Садится солнце за лиман,
и нет в пустыне шапито.

В лохмотьях Азия, салют!
Над жёлтой, высохшей рекой
бредёт чудовищный верблюд,
и я другой, совсем другой.

* * *
«Планета секонд хенд» и «Телевизионный
рай» – ¬для того Восток, чтоб всё перемешать.
А зной стоит такой суровый, незаконный –
заходишь в ресторан, а в нём нельзя дышать!

Ну что же, мне сюда, пожалуй, и не надо ¬–
по Ленина пройду и поверну к мосту.
Под тополем в тени альпийская прохлада,
и радугу фонтан швыряет в высоту.

А на углу застыл печальный отрок смуглый
и смотрит в синеву на белый минарет.
Там догорает диск какой-то рыбкой снулой
и обещает всё, чего на свете нет.

* * *
О, Восток – это тонкое, в общем-то, дело.
Подожди, не спеши!
Булки тёплой купи, ароматной и белой, –
голубям покроши.

На аллее сидят наркоманы-подростки –
пожалей дураков.
Разгружают с «газели» какие-то доски
возле парадняков.

За капотом помятым разбитая фара,
и торчат провода.
Свежей рыбой отчаянно пахнет с базара.
Это всё не беда!

А беда – до Москвы далеко, как до Бога.
Ты в печали, эстет?
Здесь течёт тяжело грязноватая Волга
в серо-жёлтую степь,

и «салам» отвечает старуха седая, –
смейся, ты, идиот!
Астраханская пыль на штаны оседает.
Жизнь идёт, как идёт.

* * *
Здесь, на Востоке, южная зима
с ума сведёт не сразу – понемногу.
Глядишь, седой сосед-калека, на
совсем больную припадая ногу,
ворчит с утра: - А что, Серёга, где
Россия? Ну?.. - А спирт из табуретки!..
- Везде бардак!.. - Провинция везде!..
У магазина бледные нимфетки
дымят «Опалом». Скверно. Потроха
свои спасая, мне слинять отсюда
в Европу на... Какая чепуха!..
И только на дожде сырая груда
Толстого книг и Пушкина в дерьме
у мусорки гниющей, где обломки
шкафов, ещё напоминает мне,
чьи бедные безумствуют потомки.

* * *
Есть тайные какие-то пружины?
Горячий лоб о стёкла охлади:
двор; лужа непролазная; машины
корейские; и прямо посреди
покрышек отработанных соседский
в сапожках мальчик. Думаешь: «Сюда
бульдозер бы!..». И вот у занавески
тяжёлой понимаешь: как вода
вот в этой луже мутной и ненужной,
здесь время неподвижно… Но смотри:
вон мальчик чертит на воде окружность
трубы обрезком – вышло целых три...

* * *
Солнечного крымского Муската
рюмочка, апрель, неразбериха,
яхты белоснежные и Ялта,
море подступающее тихо
к изголовью жёсткому, платаны
с почками набухшими, и сладкий
лук, и вдруг на набережной странный
в полосатой лёгонькой палатке
сувенир: вся в выростах неровных
розовая раковина в пене,
шелест из глубин её бездонных
долгий, равномерный о Елене.

* * *
Ты помнишь смуглого Амета?
Из лампы запах керосина?
В Бахчисарае с минарета
протяжный голос муэдзина?
И горы, горы, как виденье
из прошлой жизни позабытой?
В кафе «У хана» в воскресенье
лагман, и дворик тот, увитый
лозой, и каменный сарайчик,
в оконце выбитые стёкла?
Токая терпкого стаканчик
прими – и вовсе не поблёкло
воспоминание: улыбки
Амета, русского отчасти,
пузатый чайничек на плитке
и жизнь неспешная, как счастье.

* * *
Где парус неспешно плывёт в синеву,
где скорбный молчит кипарис,
на древних камнях Херсонеса траву
колышет полуденный бриз.

Там я на понтийскую даль объектив,
Бог знает зачем, наводил.
Волна шелестела, на брег накатив.
Что было? Что будет?.. Забыл.

Забыл я, откуда приходит беда
в Поволжье и северный край.
Мне только зелёная долго вода
вослед лепетала: «Прощай!».

Но тронулся поезд, и ветер степной
опять волновал ковыли,
как воды морские, волну за волной
бросая на сердце земли.

Лежала бесстыдная ночь на пути,
где волны всё те же и звёзд
вверху мириады не в силах свести
Дворцовый разомкнутый мост.

* * *
Платформа пустынная пролетела,
а скорый вгрызается в ночь, вперёд!
Затоптанный пол проводница Эля
уверенно шваброй сырой метёт.

- Ну, Эля, давайте по половине
стакана за Волжскую РЖД!..
Присела. Молчим о погибшем сыне,
о муже, сбежавшем в Улан-Удэ,

об этих тяжёлых срубить попытках
самой в одночасье шальных деньжат.
Колёса весомо гремят на стыках,
и палые листья вослед кружат,

взметённые вихрем над полотном,
и встречный талдычит: потом-потом.

* * *
Бессовестный плюшевый бегемот,
шотландская кошка, шурует по
обоям когтями – прощай, ремонт!
Сижу и читаю Эдгара По.

В какой это жизни совсем другой
на гак я набрасывал скользкий трос,
в какой мне лупили, хрипя, тугой
перчаткой боксёры в непрочный нос?

Да полно, меня ли учил старлей,
напяливать грёбаный ОЗК?
Любимая, солнышко, мне налей
немного дешёвого коньяка!

Он, верно, палёный – не в том вопрос.
Коньяк, понимаешь, – не антифриз.
Я трогаю пальцем неровный нос,
и кошке сквозь редкие зубы «брысь!»

* * *
Без караоке ли сможет, без танцев
город сомнительный Кирикили?
Был я в гостях у весёлых ногайцев,
ел оливье и спросил: - Корабли
вашей пустыни, не правда ли, могут
целые сутки идти без воды?..
Мне улыбнулась хозяйка и йогурт
взять предложила, сказавши: - Орды
не существует давно. И теперь мы
предпочитаем стихи и вино.
Лучше у дочки спросите, Заремы,
диски с Феллини – какое кино!..

Гости шумели. Я вышел из дома,
чтобы ночным подышать ветерком.
Небо над городом было огромно,
алый закат и степная кругом
даль желто-бурая мне обжигала
взгляд глубиной мироздания… Нет,
явственно слышался телеканала
в доме соседнем мучительный бред.

Прим. Кирикили (сорок домов) – одноэтажный
пригород Астрахани, место компактного проживания
карагашей, т. е. чёрных ногайцев – потомков
жителей Ногайской Орды.

* * *
С инвалидной коляской, как правило, на бульвар
мы с женой выходили, а после, к зиме готовясь,
разобрали рабочие ловкие летний бар –
расчехлили железо, свернули брезент. Ну, то есть
стало пусто и грязно: окурки, куски, мешки,
и какие-то люди с горла допивали водку.
А судьба совершала такие, порой, прыжки,
что хотелось и нам… Но, на питерскую высотку
так похожий, над городом высился «Гранд-Отель» –
три стеклянные башни среди нищеты хрущовок.
Мы хотели туда, где не будет тоски, потерь,
где хватает на всех бутербродов, тепла, кроссовок.

В ту страну не летало «Трансаэро», поезда
не домчались бы скорые, но обращались мысли
к переулкам вселенной, где наша горит звезда
в голубой, справедливой, почти бестревожной выси.

* * *
С утра глазунью кофе чёрным «Чибо»,
черновики на тумбочке пристроив,
мы запивали – женщине спасибо,
что нам прислала деньги. Не герои
мы были вовсе, нет, но за бумаги
я брался вновь, едва с едой покончив.
И если в этом не было отваги,
то мания была. А мир изменчив
и странен был, как бред телеэкрана.
И наступал неотвратимый вечер,
а я писал, писал, и только рано
холодным утром прерывались речи.
На час я забывался на диване.
И если в жизни не было служенья,
то что-то было всё же, как в романе,
где смерть, любовь и грозные сраженья.

* * *
Я слышал: священную суру бубнит
в мечети цветистый Восток,
где каждый немного поэт и бандит,
а кровь у него – кипяток.

Но тронулся поезд – сожжённая степь
плыла бесконечно в окне.
Колёса железный исполнили степ
троим пассажирам и мне.

Малыш-татарчонок всё спрашивал: - Дядь,
а что там, за краем земли?..
Сидел я и думал: «Нельзя же сказать:
«Там небо. Ну всё, отвали»».

И я отвечал: - Понимаешь, в конце
там тысячи, тысячи звёзд.
И где-то в галактики дальней кольце
такой же вот поезд идёт.

А в нём татарчонок на степи глядит
и хочет узнать, почему
за столиком дядя угрюм и сердит,
и не отвечает ему?..

Молчали, и встречный тревожно басил.
И шпалы, верста за верстой,
считая, плацкартный меня уносил
от нежной, единственной той.

Часть 4. Шушарочка
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

ГРУБЫЕ ПЕСНИ

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

4. ШУШАРОЧКА

«Все мои мысли принадлежат царской дочери
с дымными прядями волос».
«Чаурапанчасика»


* * *
Цвета крови коляска с жерновами колёс –
перемалывать горе в тонны горькой муки.
Ты в тоске опустила на сугробы волос
то, что ныне осталось от прекрасной руки.

Я люблю и такую, но тревожно-зловещ
за рекой невозвратной яркий отблеск костра.
Ах, Шушарочка, время – безобразная вещь!
Эта влага привычно холодна и быстра.

Мы, как жухлые листья на печальной земле.
Нас течение властно вниз и вниз повлекло.
Ты на алой коляске, я на чёрной петле,
по реке уплываем далеко-далеко.

* * *
Я так люблю, как здесь любить нельзя, –
не телом, не лицом я очарован,
не губы снятся, нет, и не глаза,
нет прелести в румянце нездоровом.

Бушует шквал нешуточных страстей,
когда с утра, ещё в ночной сорочке,
ты сообщаешь бездну новостей
о той, во сне тебе пришедшей, строчке.

И ничего в рассветный этот час
нет лучше нежно-сонного привета,
что ты… что я… что будет век у нас
вот эта жизнь… и сон… и смерть поэта.

* * *
В морозном, Анечка,
стекле надышит круг, прильнёт
моя, как девочка, душа к твоей душе, когда
ты будешь женщиной моей – в глазах огонь и лёд –
ты будешь женщиной моей – и если вдруг беда,
как мытарь, грубо постучит в наш обнищавший дом,
и если смерть махнёт косой из тёмного угла,
да так, что прочь не отогнать костлявую крестом,
да так, что выдохнет «пора» и сядет у стола,
и прозвучит её смешок сухой и жестяной,
как на камнях последний звон иудиных монет,
ты будешь женщиной моей... но не стремись за мной
туда, где даже пыльных звёзд на небосклоне нет.

* * *
Шушарочка, о чём твои печали?
Волнует ли, что хуже стал анализ?
Шесть лет назад протез пообещали,
но в кабинетах бланки затерялись.

О, страшно так истаивать во власти
безмолвного недуга!.. Что же делать?
Тебя любить. Вот выход и, отчасти,
бессмертие стареющего тела.

О, тело!.. Кладовая сна и солнца!..
О, хрупкая, трепещущая ниша!..
На руки подниму: сердечко бьётся!
И лёгкие, как две вселенных, дышат!

* * *
Села на холод под форточкой –
это тебе не Тифлис.
Красной акриловой кофточкой
ты, наконец, утеплись.

Скоро завоет, закружится
мутная зимняя мгла.
Сердце сожмётся от ужаса,
тень поползёт из угла.

Скверная, скользкая, длинная
грозно обнимет тебя.
Но не сдавайся, любимая,
скомканный чек теребя.

Есть у нас чай с макаронами
и рафинад кусковой.
Кто-то же светит огромными
звёздами над головой!

* * *
Недуга твоего печальные картины
в медкарточке: «Артроз коленных, локтевых».
Здесь тысячи больных вопросов мировых,
Шушарочка, смотри, всплывают, как ундины!
А главный вот он, вот: «Бог разве бессердечен?».
Тяжёлый теребишь дюралевый костыль.
Мы – гости на земле, а мир – всего лишь пыль
космическая, но дарами обеспечен:
и шёпотом листвы, и тополиным пухом,
и скользким гадом, вдруг явившимся во сне
тебе (ну-ну, проснись! иди скорей ко мне!),
и следом от руки на личике припухлом.

* * *
О, были предки свирепы – кельты,
другие нежными были – галлы.
Ах, руки – реки. Ладони – дельты.
Глаза бездонны, и губы алы.

Но Бог обидел, тебя обидел –
расплющил пальцы, сдавил колени.
Он просто идол, свирепый идол,
смертей радетель и преступлений.

А ты садишься в свою коляску
и, разминая плечо кривое,
твердишь: «Я верю в такую сказку,
где всё – святое, и всё – живое».

* * *
Был месяц солнечный апрель,
крутилась в парке карусель,
и ты шепнула: – Да,
мы будем долго жить с тобой,
не протрубит пока отбой
архангела труба!..

А там, высОко, облака
по небу плыли, и рука
отозвалась теплом.
- Как хорошо, – ответил я, –
что взяли мир в учителя
с его добром и злом!..

* * *
Шушарочка, что же? Зачем в этот шаткий
являемся мир тяжело, незаконно?
Для счастья! А это – в промокшей палатке
лежать за пятьсот километров от дома
и «килькой в томате» обедать роскошной,
в таёжных болотах на русской дороге.
Ботинки (один с утолщённой подошвой),
легко бы надеть на увечные ноги,
и в руки твои, где суставов не стало,
вручить бы рюкзак. И тогда… и неправда,
что в жизни хорошего, в общем-то, мало.
Не мало, а верить и действовать надо!

* * *
Посмотрела пасмурно: – Не бросай
никогда, ты слышишь!.. – Не брошу, нет!..
В небе слышен крик журавлиных стай,
а стемнеет – видится ход планет.

Кто, не знаю, там сочинил судьбу
нам обоим, брошенным в жернова.
«В Петербурге жить – словно спать в гробу».
Встанешь утром – белая голова.

Да такие мысли в ней бродят – жив
или нет – без доктора не понять.
Вот поедем, милая, на Залив,
разопьём на камушке лимонад.

А в кострище, ох, горяча зола
потому, что я, как последний бомж,
не найду ни хлебушка, ни угла.
– Ну, давай, вернёмся домой, Серёж!..

* * *
Над шоссе закатные облака.
Я качу коляску – в коляске ты.
Так вот шли бы вместе с тобой века.
Шуршалотта, знаешь ли, красоты
здесь хватает. Не мучайся, не жалей,
что не ты – Венера, не ты – Монро.
Помнишь, клин мы видели журавлей?
Всё прекрасно, да, и слегка старо.

Мы пойдём вперёд и вперёд на край,
где земля кончается, словно стол, –
в рюкзаке тушёнка, в груди раздрай
и душа счастливая на все сто.

* * *
Ночью в сосновой роще,
возле просеки ЛЭП,
ты мне казалась проще,
чем зачерствевший хлеб.

Дальний гул электрички.
Давняя боль в спине.
Ты и была, как спички,
необходима мне.

Небо казалось шире
купленного леща.
Звёзды цвели большие,
хворост в костре трещал.

* * *
Коляску в сарай закатили,
укрывшись от крупного града.
Дивились невиданной силе,
взрывающей небо, и рада
была нам хозяйка: - Ночуйте.
Достаточно места… Молчали,
уже согласившись по сути, –
в деревне так грустно ночами.
Особенно, если зовётся
Курдумово, если в округе
все новости здесь, у колодца, –
СМИ жизни таёжной! Упругий
гремел рубероид на крыше,
но мы наблюдали все трое,
как небо становится выше
и чище. Печенье сырое
достал я из пачек пропавших.
Внезапно хозяйка сказала:
- Таких я не видела – в наших
краях инвалидов-то мало!..
Шушара хохмила: - Коляски
в тайге пострашнее, чем танки!..
Как бес, я смеялся и ласки
хотел от неё, хулиганки.

* * *
Ах, Шушара, моя хромоножка,
помнишь, счастливы были тогда
в забегаловке «Чайная ложка».
Что касается жизни, «байда»
мы о ней говорили, и еле
наскребли расплатиться за блин.
Вышли, словно бы и не поели.
На углу мне какой-то грузин
сунул стольник и что-то с акцентом
проворчал о России. Но мы
не расслышали – дело не в этом,
а в иной, запредельной, страны
неподкупном правителе. Вспомни,
и уже ни о чём не жалей.
Ветер сосны высокие клонит,
пахнет кашкой с широких полей.
Нам коляска скрипучая шлягер
монотонно и тихо поёт.
Отхлебни, дорогая, из фляги
за нелёгкое счастье моё.

* * *
Стылой воды ключевой, сладковатой,
как заблудившийся скиф,
я из прозрачной бутылки початой
выпью, себя позабыв.

Здесь, на земле Вологодской, у стога
дикому небу шепну:
- Т-с-с, до сомнительной жизни итога
мне бы прочесть тишину…

Воздух похож на стеклянную колбу,
а вдалеке по шоссе,
как белобокая рыбка, автобус
в жёлтом ныряет овсе.

* * *
Пляшет на рыжих сучьях алый божок огня.
Тени, как великаны, ходят вокруг меня,
ищут кого-то, машут страшно руками, вдруг
ухают, словно совы, древо о древо трут.

Так и сижу смущённый, хлеба надев ломоть
на обгорелый прутик, – грубая смертна плоть,
жаждет чего-то вечно, – вдруг понимаю: да,
над головой усталой, близкое, где звезда,

чёрное ухо неба… Точно ли мир ничей?
Мир – это много больше суммы его вещей,
больше меня и солнца. Кто через час-другой
морок прольёт рассветный над голубой тайгой?

* * *
Под звездой, под сияющей Вегой,
мы с тобой – два задумчивых зверя.
Облака над бескрайней Онегой,
словно чаячьи взбитые перья,
растрепались. Сидим бестолково.
У костра надеваю на прутик
окуней: - Подкоптились – готово!..
Что, тебе хорошо ли, мой спутник,
в инвалидной коляске под небом
каторжанского Севера нынче?
Ну, давай, ты накроешься пледом –
скоро дождик простудный захнычет,
станет жалиться, вымутит даль, но
от рывка штормового норд-оста
до удара грозы моментальной
жизнь пойдёт удивительно просто.

* * *
Ночь раненая стонет. Сухари
мы делим пополам. Бушует ветер.
- Фонарь включи. Давай, поговорим!..
- Ох, да, давай. Уютно ли на свете?..
- Уютно? Мне?.. Висит под потолком
сырой носок. А дождик по брезенту
гуляет с простодушным говорком,
и, понимая, что грибному лету
уже конец, ворчливо в темноте
скрипит сосна, вдова седая. Листья
берёз шуршат… - Ах, милая, мы – те
кто, как семья застигнутая лисья,
бежит в болото, – счастья на вершок!..
И в этот миг, по самый нос задраен
в подмокший с холофайбером мешок,
я сплю и вижу: звёздопад с окраин
вселенной налетел… И хорошо!

* * *
Я стоял на склоне горы Нин-Чурт –
по-лопарски Женская Грудь.
Куропатки спали в камнях, ничуть
не боясь голодных причуд.

А внизу простёрлась тайга вокруг,
и река блестела светло.
Города припомнились, как недуг,
как бетон, железо, стекло.

И тогда открылось мне, кто я сам,
для чего на грустной земле,
словно призрак, шастаю по лесам,
раздуваю угли в золе.

Чуть кружилась бедная голова,
отползала зверем тоска.
И клубилось облако там, где два
упирались в небо соска.

* * *
Мыс неудобный Серая Лошадь,
где молодые чайки крикливы:
сосен балтийских хмурая роща
ловит, качаясь, ветра порывы.

Серые камни, встав над волнами,
грузно шагают в мутные дали.
Где-то за Фортом все с городами,
кажется, люди вовсе пропали.

Здесь, избегая горя и бедствий,
лишь и свободна Псиша, бедняжка.
Ветер-безумец носится, резкий,
с пенным прибоем, плещущим тяжко.

* * *
Помнишь, как белку кормили из рук
вместе, Шушарочка, рядом с палаткой?
Словно ныряльщик спасательный круг,
шину потрогала крохотной лапкой.

Что за доверчивый, добрый зверёк!
Смотрят внимательно бусинки-глазки:
«Ах ты!.. Звериный, – подумала, – рок
мучает женщину в красной коляске!»

Так и решила, и снова искать
шишки умчалась. И как дождевые
капли звенят о брезентовый скат
тесной палатки я, словно впервые

в чаще услышал. Всё это была
жизнь, о которой мы знаем: чудесна!
Ландышей стайка в ложбине цвела,
юные сосенки сгрудились тесно.

К счастью, я понял, что нас проверял
на правоту беззастенчивый хаос.
Где-то вдали, на шоссе, стрекотал
шумный мопед… Полегчало, казалось.

* * *
Ты помнишь, в городке на Псковщине
пошли в собор поставить свечи?
Хотелось счастья, счастья – проще не
бывает. Но ложились резче,
чем надо, тени возле сумрачной
иконы – крест и тело божье.
Так серой пылью переулочной
двор покрывается, и всё же
теснятся домики подгнившие,
мычит корова на пригорке.
В молитвослове постраничные
святые Фёклы и Егорки
припоминаются, но ахали,
за нами двери затворяя,
старушки:
«Вишь, нужны бы знахари!..».
А свечи плыли, догорая…

* * *
Как в зимний день седые горцы,
до нитки вымокли настолько,
что супа взяли пару порций,
в пустом кафе «Звезда Востока».

Текли извилисто по стёклам
живые струйки дождевые,
За столик я поставил боком
твою коляску. «Мы живые, –
сказал, – не всё ещё разбито!»
А ты катала молча хлеба
напрасный шарик. Или быта
у нас не менее чем неба?
А может, мы уже не мира
земного жители, а тени?
И ты взяла кусочек сыра,
сказав: «Серёженька,
ты – гений!»

* * *
Ах, Шушара, конечно, с тобою
мне не нужно богатства большого.
«Подкати меня ближе к прибою!» –
ты сказала тогда, в Комарово.

Там, на взморье, тревожила сладко
гребешков набегающих пляска!
И всего-то, что было – палатка,
неуклюжая наша коляска.

А ещё был, подвешенный косо,
котелок и потрёпанный спальник.
Увязали стальные колёса,
на ветру разговаривал тальник.

«Нет, Серёжа, страшна и растеньям
и любовь на земле, и могила…».
А волна отползала с шипеньем
и песок за собой уносила.

* * *
Быть – это сразу на двух полюсах
жить, соблазняясь и светом, и мраком!
Старым ведром жестяным в небесах
гром прокатился
над Павловским парком.

Кутал я вместе с коляской тебя
в плащик из плёнки лимонного цвета.
Ангел, Шушарочка, знаешь, судьба
наша почти невозможная – это
воздухом времени стать, как тире
в лёгкой строке посвящаемой Богу!
Я прижимался к шершавой коре
мокрой спиной и дрожал понемногу.

Вдруг, раздвигая баранину туч,
хлынул внезапный на капель мильоны
яркого солнца пронзительный луч.
Ты улыбнулась:
- Какой ты влюблённый!..

* * *
Гуляли в парке царскосельском
и представляли: прямо здесь
со всем его столичным блеском
двор собирался, – что за смесь
причёсок пышных и костюмов,
и деспотизма (никуда
не деться)! Всё ж таки, подумав,
мы удивились: «Кстати, да,
а мы здесь как же очутились,
ослы незнатные?». Ах, сам
здесь вдохновился Пушкин? Или
парк этот выдумка: фонтан,
дубы развесистые, клёны
и зелень патины?.. Не жаль,
что виршам неопределённым,
где беспредметная печаль,
мы предпочли дышать колючим,
туманным воздухом сырым,
сановных призраков пасущим,
и, между прочим, говорим:
- Мы тоже в пламени насущном!..

* * *
Не помню, был столик трёхног,
когда мы сидели за чаем
в занятном кафе «Теремок»
в том жарком по-сочински мае?

Не помню… А было тогда
нам сорок с увесистым гаком.
О жизни мы знали: байда!
По кочкам сырым, буеракам

попытка на небо попасть.
А ты говорила: - Серёжа,
я думаю, главное – страсть!..
Ответил: - Ничуть не похоже!..

Тогда, потянув за рукав,
в окно ты кивнула на скверик,
где трое, стакан отыскав,
за Стикс выходили на берег.

Пришлось согласиться: - Они
получше, чем в офисах эти…
Шепнула: - Мой милый, пойми,
мы тоже свободны, как дети…

Часть 5. В поисках ночлега
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

ГРУБЫЕ ПЕСНИ

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

5. В ПОИСКАХ НОЧЛЕГА

«Одиночка моя, смежная
С одиночкою другой…»
Нонна Слепакова


* * *
В чёрном ящике памяти всякий хлам
аккуратно хранится – все те квартиры,
где «Ермак» мой брезентовый по углам
запылился, где часто я штопал дыры
на акриловом свитере. Но теперь
я не вспомню, где и когда закрылась
в бедном сердце светлой печали дверь?
Но какая-то новая жизнь явилась:
золотистое поле и синий лес,
завывание ветра в холодный вечер
и багровый от ярости край небес,
где гряда облаков проступает резче.

* * *
Добираться сперва до Москвы –
из Каспийских в Татарские степи.
А не выехать – и головы
не сносить. А потом ещё эти,
как их?.. принципы: не проходи
мимо горя чужого беспечно.
Что там, Боже ты мой, впереди?
И сигналит отрывисто встречный,
и стаканы несёт проводник,
и проносится ельник дремучий,
где кикиморы кычут одни
да морозец бесчинствует щучий.

* * *
А жизнь остаётся по-прежнему чудной –
мы знаем судьбы все кульбиты, интриги:
в прихожей коробка с грошовой посудой,
чеченские джинсы и с мусорки книги.

Багаж невелик и сдаётся под пломбы.
А можно и вовсе всё бросить, но всё же
мы, словно в забитой артерии тромбы,
не встанем навечно в готовое ложе.

Нас вынесет где-нибудь в русле таёжном,
в степи Татарстана, в предгорьях Алтая.
И будет нам счастье такое, возможно,
каким награждает житуха крутая.

* * *
На коробках с остатками жизни вчерашней,
словно после кровавой с врагом рукопашной,
мы сидим два усталых, печальных бойца.
Дорогая, плеснуть бы в стаканы винца
и хлебнуть за седого того машиниста,
что на Север наш поезд направит рукой
недрожащей насмешника и оптимиста –
к жизни новой, счастливой, прекрасной, другой…

Рельсы в небо уходят в широкой степи.
- Что же там, впереди? - Ангел мой, потерпи!..

* * *
Мы были, скорее, добры, а не злы,
узревшие Бога в себе человеки.
Посуду – соседке, а Церкви – столы,
а книги дарили мы библиотеке.

А всё остальное в рюкзак уложив
и кошку загнав кое-как в переноску,
мы знали, что кто-то Всевидящий жив,
свечному не веря дешёвому воску.

Наш поезд на Север пошёл по степи, –
стучали колёса, и сцепки гремели.
Я всё повторял тебе: - Ангел, терпи!
Жить можно. Но только всегда на пределе.

* * *
Рюкзак, чемодан и коробки
мы как-то с трудом распихали
наверх – на багажные полки:
- Ура!.. Наконец!.. Хали-Гали!..
И поезд пошёл потихоньку,
проплыли перроны и стрелки.
А ты объясняла ребёнку
казашки, что в Питере белки
орешки берут из пакета,
что лучший на свете, безбедный
тот город на Севере где-то,
чудесный, морской, заповедный,
в любимцах он, мол, у вокзала…
А сверху, на полке багажной,
коляска твоя громыхала
подножкой стальной,
но нестрашной.

* * *
Рассыпчата картошка,
бокаста и кругла.
Квартиры нет, а кошка
в дороге родила.

Теперь в цветной коробке
пушистые зверьки.
За них, ручных, по стопке
мы хлопнули таки.

Картошкой закусили,
без маслица пока,
и долго-долго плыли
над нами облака.

* * *
В заваленном снегом райцентре
холодной карельской весной
квартиру искали, но черти
попутали. И нарезной
ломая батон, в дребезжащем
вагоне устроились мы.
Ошпарили сосны горячим
приветом лесной кутерьмы.
А ты улыбалась чему-то
от нищей своей простоты.
Болото, цистерны мазута,
в излоге нагие кусты,
чисты, как заветные думы,
в густой синеве облака.
Сказала: - Какой ты угрюмый!..
Ответил: - Бездомный пока…

* * *
Распутной весной в посёлке
с названием Снигирёвка,
разбитое на осколки,
к автобусной остановке
присыпано небо густо.
Но знает заика местный,
что жить – это, о, искусство:
за жизнью, как за невестой,
присматривай в оба глаза,
дари ей подарки смысла…
Весна же – чума! Зараза!
Дорога опять раскисла,
и фельдшер Храпкова Анна
бредёт в сапогах по синим
осколкам – и это странно,
как если бы стать ей сыном.

* * *
Полями
поехать до Оржиц –
узнать борщевик и опять
родные нетрезвые рожи
и узенький, страшно сказать,
в хрущобе санузел раздельный
(всего остального не жаль).
А ветер в разбитой котельной,
как пьяная русская шваль,
влезая настырно сквозь дыры,
гуляет меж стынущих стен.
Не надо отдельной квартиры –
достаточно с нас! А затем
мы выйдем с тобой на дорогу,
где глохнет на ямах «газель».
В Эль-Гизу податься, ей-Богу!
Чудесный увидеть Марсель!

* * *
В посёлке лесном Петяярви,
где щебня вагоны стоят,
платформа в сосновой оправе
и домики частные в ряд.
Там любят, конечно, кого-то
и грядки копают с утра.
Прекрасная, в общем, работа,
но спят в гараже трактора.

И некому выйти на поле,
где вырос бурьян до плеча.
А жизнь (полоумная, что ли?),
с горла у сельмага хлеща,
не знает ни дна, ни покрышки,
фольгой серебристой сырок
покрытый подсунув мальчишке:
- Покушай «Орбиту», сынок!..

* * *
По земле молодой и упругой,
голубыми лесными просторами,
легконогие сосны под Лугой
разбредаются в разные стороны.

И стоят над озёрами гордо,
по-хозяйски шумливые, звонкие.
Здесь безбедно и жить бы до гроба,
расправляя усталые лёгкие.

Долго жить бы. Но чёрная баба
срежет всё лезвиём подсекающим.
Летней ночью сырая прохлада
над посёлком, темно умирающим.

Пьёшь один или с тихим товарищем –
ничего тебе больше не надо.

* * *
Февраль – это дело такое: плюнь
на жизнь, и копейка её цена.
В снегах непролазных стоит Ретюнь,
посёлок, где вас посылают на
то место, которым грешил Адам,
а может быть, просто куда-то в Жэк.
Ретюнь – это репа... И значит, там
на первом и буду я этаже
под пение вьюги латать бушлат,
и сечку варить. Но придёт за мной
старуха неслышная, словно тать,
и вот уже будет иной страной
душа утомлённая смущена.
А эта, земная, печаль, скорей,
покажется плоскостью, как стена,
как стылость нетопленных батарей.

* * *
Заполье, Заплюсье, Загривье, Заклинье.
Сюда выселяют, пропивших квартиры,
из Питера пьяниц риэлторы-свиньи.
И я здесь осяду, убогий и сирый.

Мне ели седые по Киевской трассе
расскажут о том, что за сточной канавой
под вечер с угрюмым электриком квасит
старик зоотехник, хромой и лукавый.

А с ними сидит шестипалая сволочь,
Неправда сама, от которой не скрыться.
Ощерится звёздами хищная полночь,
кривым упырём обернётся лисица.

Обманные топи, змеиные чащи, –
для скифов нетрезвых родное раздолье,
где водочка злая наливочки слаще:
Заплюсье, Заклинье, Загривье, Заполье.

* * *
Где от квартиры ангел юный
ключи вручает навсегда,
в иных мирах цветные луны,
в тенистых рощах города.

Ну, вот и всё! Не надо планов!
Здесь, на девятом этаже,
среди мешков и чемоданов
живём три месяца уже.

А серый свет тревожно зыбок
в проёме пыльного окна.
То в Лугу едем, то под Выборг
смотреть панельные дома.

И вновь ржавеющие трубы,
обои клочьями со стен.
И поневоле шепчут губы:
«Уехать в небо – насовсем!»

А там, вдали, цветные луны,
в тенистых рощах города,
где от квартиры ангел юный
ключи вручает навсегда.

* * *
Полюбил бы я, друг мой, всё это:
синий лес да кирпичные здесь
двухэтажки в сыром Мюллепельто,
где в сельмаге мука на развес.

Пусть от ветра ссыхаются губы,
от летящего только вперёд, –
полюбил бы, но всё-таки грубый
страх и скука за горло берёт.

Как представишь в протухшем эфире
кровью залитый телеканал…
Слава Богу, что где-то в квартире
припасён у меня веронал.

Я настольную лампу включаю –
не включается… Страшно в ночи.
А в окошке напротив гуляют –
там Киркоров про зайку кричит.

Он кричит, и, под пьяные взвизги
вспоминая Серебряный век,
понимаю: последние книги
скоро выбросят… мокнуть… на снег.

* * *
Шу-Шу, апокалипсис близок уже –
в гламурном он явится блеске.
Прими аскорбинку – четыре драже,
и плотно задвинь занавески.

Не надо сегодня смотреть на бульвар.
Там давят прохожих машины,
весь день подвозя ядовитый товар,
и женщины там, как мужчины.

Давай же друг другу рассказывать сны
о смелых гребцах Одиссея,
о том, как стихи у Катулла сильны,
как Аттикой станет Рассея.

Умрём, под подушку тома положив
Бодлера и, может быть, Блока.
А если останется кто-нибудь жив,
увидит, как небо высОко.

* * *
Кругом стоят крутые тачки,
а ты коляску (тачку тоже)
с подругой катишь, и заначки
проел последние, похоже.

Мир представляется не то чтоб
несправедливым, но каким-то
неподходящим, чтобы способ
найти помимо динамита
его исправить. А парковка
забита так неосторожно…
Коляску ржавую неловко
катить, но в этой вот дорожной
толкучке, сутолоке душной
она удобней, чем тоёта
(скорее сжалишься над тушей,
в ней заключённой, бегемота).

Решаешь: «Время быстротечно,
и близко сумрачные бездны.
Зачем тревожить бессердечно
мир терроризмом бесполезным?
Давно от жизни шоколадной
непрочно счастье человека.
А что коляска?.. Хватит, ладно,
сто рэ на два нам чебурека!»

* * *
Дорогая, как дёшево в «Пышке»
пили кофе и гнали пургу!
Вспомни, я у коляски покрышки
проверял – не спустили, угу,
да и тормоз в исправности. Плыли
над проспектами вдаль облака.
Вспомни, оба тогда мы простыли
и чихали, но были пока
у тебя все ключи от сердечной
несгибаемой мышцы моей,
и шумели вокруг бесконечно
синевы мириады морей.
Но прошло, и для всяческой вещи
я теперь обнаружу предел:
вон закат разгорелся зловещий,
цвет густой синевы поредел.
Чую злое дыхание смерти,
слышу шёпот болот за рекой,
и в деревне заброшенной Смерди
нам жильё и ханыга с киркой.

* * *
Я люблю, мой Чижик, но ты не верь.
Растворяясь в космосе милых глаз,
человеку ближний – безумный зверь:
он летит с катушек на раз-два-раз.

Вот и мне бы мчаться на край земли,
погружаться медленно в Мезозой,
чтобы мальвой губы твои цвели,
сладко нардом пахли, сырой грозой.

У меня – жена. У тебя –… Скажи,
без каких ты жить не смогла бы слов?
Из канатов крепких подкожных жил
я свяжу сто тысяч морских узлов.

Ты пойдёшь дорогой своей, а я
буду жить не хуже, чем раньше мог,
потому, что главное – долг, семья.
А тебе всегда да поможет Бог!

* * *
В тёплом космосе глаз утонуть,
говорить, говорить до утра,
чтобы снегом швырял баламут-
-ветер в окна и знали: пора
пожалеть, что коснулся плеча
ненароком, что не был ханжой,
что горела на кухне свеча,
и всё ближе с дорогой чужой
пересечься пыталась моя,
что на улицу вышли и вдруг
оказались в сугробе, смея…
то есть, именно громко смеясь…
Хорошо, что есть преданный друг,
а не просто… ну, как её?.. связь!

* * *
Николаевой Д. А.

Прожигатель жизни, ребёнок, геймер,
не пригоден для жизни семейной, трудной,
словно маленький, скользкий холодный сейнер
для морской прогулки, но встретив судно
настоящее, быстро поймёшь, какая
у него уютная есть каюта,
и стюард бутылку несёт Токая…
Только надо же сейнер любить кому-то!
Впрочем, всё ещё сбудется, дорогая!

* * *
Разве не чудо, что главное верность,
помнишь, мы спорили в Зеленогорске?
Было на каждого ровно по горстке
сушек и, чаем заправленный, термос.

Я постелил тебе куртку на камень
и загляделся на мутные волны.
Яркий закат разгорался огромный,
словно дракон исполинский изранен.

Ты говорила, что сердце открыто
вечно для новой и радостной встречи.
Помнишь, я нежно за хрупкие плечи
обнял тебя: - Ну, а я-то? А ты-то?..

* * *
А где-то растут деревья, что станут для нас гробами.
А где-то погасли звёзды, что видим сейчас с тобой.
Мой ангел, сухие листья согрев на ветру губами,
задумайся только: кто-то, как мы, но совсем другой,
здесь будет любить не проще, и, думаю, не сложнее.
Костёр рассыпает искры в густой темноте, а ты,
как белая птица ночи, всё тише, скромней, нежнее,
и шепчешь: - Ты веришь, в мире достаточно красоты?..

Часть 6. Не труднее жизни
Сергей Аствацатуров
Стихи 2009-2011 года

ГРУБЫЕ ПЕСНИ

- Может быть, наши стихи пригодятся?
Если не людям, то птицам хотя бы?..

«А тоска – она не зелёная, а серая
И бескрайняя, как бывший Советский Союз».
Т. Иванченко

6. НЕ ТРУДНЕЕ ЖИЗНИ

«Вера, надежда, деньги – лишь немногим святым
удаётся сохранить первые две без третьего».
Д. Оруэлл

* * *
Жён своих меняли, как перчатки,
ложь и правду – всё в один клубок
спутали, и всё-таки в припадке
нежности они (к примеру, Блок)
«свет придёт с Востока» говорили,
пили шардоне и божоле….
Свет пришёл, и всех их положили
спать в родной, бессолнечной земле,
положили вместе с рысаками,
звоном шпор и блеском эполет.
Вот уже столетие над нами
чёрный, обжигающий рассвет.
Лживого эфира погорельцы,
греемся у мёртвого огня.
Смуглые таджики и корейцы
выживать проходят сквозь меня.

* * *
Я дочитаю «Камень»,
масло достану, сыр,
хлеб покромсав кусками.
Здравствуй, мой грубый мир!

Вьюга в окне хохочет,
в небо лететь маня.
Кошка, чернее ночи,
лапку, белее дня,

так философски лижет,
что прозреваешь: вот
кто к пониманью ближе
сам, для чего живёт!

* * *
Провалы-сомненья-ошибки-
-в печалях добытый итог:
опущен на тоненькой нитке
пакетик в крутой кипяток.

Минута – заварится в чашке
оранжевый «Lipton», и вот
согреешься думой: «Букашке
несладко, а тоже… живёт!».

* * *
Сбегая в метро по ступеням,
на лестнице, едущей вниз,
я знаю, что мир в постепенном
движении – странный каприз
неведомой силы, творящей
материю из ничего.
А поезд, ползущий, как ящер,
быстрее навряд ли его
луча предзакатного света,
зачем-то пронзить вестибюль
упавшего гулко с проспекта,
где празднует Питер июль.

* * *
Земля тоннелями изрыта,
пробита тысячами скважин.
В неё кладут отходы быта.
И как седой палач со стажем,
жжёт человек её, подобен
опасным вирусам, вдыхая
дым городов, но не по злобе,
а потому, что жизнь такая
необъяснимая, как небо,
невероятная, как птица,
и не насытить душу хлебом,
и красотой не прокормиться.

* * *
Как хорошо скончаться в кинозале!
Уже нам всё на свете показали:
как человек съедает человека –
сначала перепиливает руку,
а там и ногу отгрызает… Эко
нам повезло! Спасибо за науку!

Но кончен фильм. У тёмного экрана
полно достоинств – спать ложишься рано,
и время есть для сочиненья песен
о том хотя бы, что… что вне искусства
нормален мир и даже интересен.
В нём жить не страшно, а, скорее, грустно.

* * *
Шли и стихи обсуждали... Реклама
глаз раздражала: из платины перстни
и бриллианты шикарная дама
нас приглашала купить. Но ни песни,
что из машин доносились, ни запах
мяса горячего из ресторана
не утешал, а скорей, об утратах
напоминал. И поёжившись странно,
спутник заметил: - Ну разве не пляски
возле костра дикарей голозадых?..
- Да, – отвечал я, – дождёмся развязки:
уши отрежут, напав из засады!..
Он усмехнулся: – Смотри, как нелепо
выглядим все со стихами, и дело
даже не в стиле... Беззвёздное небо
сверху на нас равнодушно смотрело.

* * *
Из бессолнечной вынырнув мути
посреди измождённой земли,
о, непразднично праздные люди
на Дворцовую медленно шли.

Это с краской спасительный тюбик
евразийской культуры… Ах, да,
в колу сладкую брошенный, кубик
отыскался прозрачного льда.

Скомкав синий бумажный стаканчик,
рассмеялись: - Смотри-ка, и здесь
балаганчик теперь, балаганчик –
из тумана и окриков смесь.

* * *
Вспомни, скверик около Сбербанка,
сидя на заржавленной трубе,
мы болтали – в кружке запеканка,
а ещё протягивал тебе
в баночке пластмассовой салаку
я, недопроявленный поэт,
и шутил: «Сходили на рыбалку!
Наловили палтуса!..». Балет
пуха тополиного носился
над землёй, которую так жаль.
Если бы побольше, что ли, смысла,
что ли, меньше скука и печаль
угнетали б каждого… Но кстати,
я такую горькую, с дымком,
жизнь любил, когда она накатит.
В общем, вспомни колокол по ком...

Прим. Запеканка – самый дешёвый
и довольно крепкий алкогольный напиток.

* * *
И вот он – лес. И мы идём куда-то,
где, старые подгнившие стволы
облюбовав, весёлые опята
толпятся. А небесное «курлы»
летящих птиц нам зиму возвещает.
А ноги тонут в глине потому,
что каждый Землю трудную вращает, –
не то бы просто сверзились во тьму
все города с машинами, блядями,
салонами и с прочей чепухой.
Мы наберём. И дома будет нами
на сковородке ужин неплохой
доеден, уверяю, без остатка.
А что стихи?.. Они почти грибы,
что вырастают так – ну, для порядка.
Огромный мир под шляпкой у судьбы!

* * *
Судьба убедительна в целом,
и в частности, больше всего
следит за измученным телом, –
как девочка куклу, его
внимательно вертит и где-то
ломает внезапно. Смотри,
как много печального света
в расплаве осенней зари:
вон в окнах котельной фанера
с разводами гнили в углах,
а там, у больничного сквера,
майор на чужих костылях.

* * *
Сидя в засаде без продыха,
снайперша злая судьба
бьёт из винтовки без промаха.
В зеркало сам на себя
смотришь глазами замёрзшими
и понимаешь: виски
снегом сухим припорошены
опыта, горя, тоски.

Что же? Смеёшься, колючую
поросль сбривая: - Ну-ну,
ты по какому же случаю,
меткая наша, войну
год, как затеяла?.. Некому
складно ответить, и вот
так и приходишь к нелёгкому
выводу: - Нет, не убьёт!..

* * *
Ныряльщик, снимаешь обувь,
футболку и в кабинете
рентгеновском входишь в воду,
пловец по бездонной Лете.
А женщина в белом скажет:
«Вдохните! Прижмитесь плотно!
Замрите!». Ты знаешь даже,
что дух побеждает плоть. Но
едва ли уйдёшь от страстных
объятий безглазой смерти.
Она, как лучи на трассах
невидимых, жернов вертит.
Тебе ли бояться? Вынут
не плёнку из аппарата
чёрную – жребий сыну
Потопа и Арарата!

* * *
В. Русакову

Ну вот, и тебя здесь, Василий, не стало. А что я помню?
Как ты улыбался беспечно: - Делов-то – мы все там будем!..
Как жил, рассуждая, – плечом на ветру подпирал колонну.
И что ещё?.. Да, и стихи… И теперь уже неподсуден
ты грозным студийцам, как птица районному прокурору.
Ошибки?.. Ну что же, теперь их исправит седое время.
Ты был человеком, с которым легко на любую гору,
и, если на глючном компьютере к чёрту летит система,
ты так помогал, как никто, хоть и был, я скажу, не мастер.
Ты просто любил, и любил даже тех, кто труда не стоил.
Твои открываю стихи, если хворь или вдруг ненастье,
и снова ты здесь, добродушный мудрец и весёлый стоик.

* * *
Он любит нас. Порадуйся хотя бы,
что до сих пор он мир не уничтожил.
Лежали бы на дне, и ели крабы
плоть из глазниц. Но если живы всё же,
но если мы Ковчег не строим даже,
но если, как во время Атлантиды,
беспечны и гуляем в Эрмитаже,
и, Богу нанесённые, обиды
спокойно забываем… друг мой бедный,
давай благодарить его всечасно
под чёрной этой, страшной этой бездной,
где догорает бешеная плазма,
где всё исчезнет в пустоте надзвёздной.

* * *
Этот мир потому и суров к человеку,
что листва зелена и прохладен источник,
что, пойди хоть в безводную, знойную Мекку,
он – чудесный шедевр, а не жалкий подстрочник.

Потому и суров, что, бесчинствуя, ветер
насыпает песок бедуину в ладони,
что верблюды идут по нему на рассвете,
что ничто уже здесь не изменится в корне.

И пускай ты в горячке, до хрипа простужен,
и пускай ты измучен укусами, жаждой,
ты же знаешь, что мир этот, видимо, нужен
несмотря ни на что, и однажды…
однажды…

* * *
Хорошо быть бездомным и нищим, как ветер,
ни о чём не жалеть, ни к чему не стремиться,
утихая, в траву опускаться под вечер,
подниматься опять, словно хищная птица,
и прохожим кричать в глуховатые уши,
что Потоп, Апокалипсис – наше «сегодня»,
что под крышами прячутся слабые души,
а душа непогоды легка и свободна.

Потому, что никто ни за что не в ответе,
я, как ветер, по жизни скитаюсь и дую
в тростниковую дудочку. Мне бы на свете
из брезента палатку, горбушку ржаную
и молиться Христу, незлобивому Богу,
при любой, даже самой сырой, непогоде,
чтобы лечь, как листва, на большую дорогу,
навсегда раствориться в безмолвной природе.

* * *
Убираться в общественном грязном сортире,
и допрашивать Бога: «За что я на свете
вечно буду осклизлой картошкой в мундире
у дежурки обедать на мятой газете,
выгребать из нетронутой урны посуду
и ложиться под вечер дремать на скамейку?»

Может быть, это лучшее, что человеку
здесь даётся – поверить свободе, как чуду!

Вспоминает старик о прошедшем, и ропщет,
проклинает судьбу-прохиндейку, и плачет:
«Хорошо бы начать всё сначала, и проще
жизнь прожить, и закончить бы как-то иначе!»

* * *
Кто-то плачет, кто-то стонет за стеной.
А напротив в окнах музыка и свет!
Кто-то плачет… Почему же? Боже мой!
В небе звёзды – разве в мире больше нет
ничего, что человеку суждено?
Разве даром на извилистой земле
неспокойной загорается окно?
Там стоит под майонезом на столе
и салат, и разливанные моря
из Кагора. Но рыдают за стеной.
Может, всё на свете чушь и было зря?
Кто-то умер. Как же? Что же? Боже мой!

* * *
По реке-реке уплывать, уплыть
далеко-леко за высокий мост,
где уста твои, как песок, теплы,
где слова, взлетев, достают до звёзд,
до победных звёзд, до Господних врат
из воздушных облачных кирпичей.
Там живой ушедшим – молочный брат.
А в земле темно, как внутри вещей.
Как простая снасть, там истлеет кость.
Меж холмов зелёных блестит река,
обогнув заросший сырой погост,
и клубятся белые облака.

* * *
Таял яшмовый месяц, и ночью снова
возрождался, и светлый ручей струился.
Для чего? Ни одно не подходит слово.
Я своей-то дороги не знаю смысла!

У пернатых хотя бы свободы сладкий
дар нетрудный – полёт, размноженье, пища.
Помню, ветер прохладный принёс к палатке
горьковатый, смолистый дымок кострища.

И пока наблюдал я за Вегой дивной,
раздавался кукушки отсчёт неверный
над сырой и нехоженой той лощиной,
где берёзы слезами лечили нервы.

* * *
Словно девочка серьёзная
вырезала аппликацию,
лист причудлив облетающий,
весь в прожилках удивительных.
Для чего все эти странные
совпадения тревожные
желтизны печальной с деревом,
стона с птицей улетающей?
И хотя волшебный, праздничный
мир устроен, как художника
мастерская, захламлённая
ненадёжными предметами
назначения неясного,
всё же славно – что-то главное
понимаем, что-то чувствуем
и уходим, словно облачко
тает, лёгкое, летучее.

* * *
В той стране, другой, небесной,
будет жить, ты знаешь, легче:
ни воды не надо пресной,
ни носков, и в целом, вещи
там земные обернутся
чем-то смутным, бесполезным:
чайник с розочками, блюдца,
шкафчик с ключиком железным.
Для тебя они не станут
даже памятью случайной –
по вселенной океану
полетишь в необычайной
полной волн системе где-то
за мерцаньем Ориона,
сам волна, частица света
вне отсчёта, вне закона.

* * *
За дымкой
северные дали,
огни, собаки ездовые,
и дым костра на перевале,
и все судьбы твоей стальные
тиски с, увы, печальным бытом,
с мужскими тайными слезами,
когда на станции в разбитом
вагоне пьянствовал с бомжами.
А дальше Крым, кафе «У хана»,
все города, где лучших женщин
ты знал и ждущая так рано,
да, старость с запахом зловещим,
с чужой астматика одышкой…

И вдруг ты видишь: всё в порядке –
ты снова резвым стал мальчишкой,
твои истлевшие тетрадки
опять в исправности, и бантик
завязан ровно на ботинке,
идёшь с портфелем, как лунатик,
бормочешь: «Пестики… тычинки».

* * *
А гости выпивали, обсуждая
едва ли кем прочитанную Книгу.
Я, положив вкуснейшую бруснику
в чай (лучше нет подкисленного чая),
вдруг прикорнул в обнимку с батареей
(ещё и кот дремал на мне пушистый).
А друг-оратор, рассыпая искры
речей похмельных, зажигал: - Скорее,
от шимпанзе в нас любопытство, кроме...
И люди раскрасневшиеся пили.
Но мне казалось: машет на балконе
крылами кто-то. Голубь?.. Или… Или…

* * *
Если Он – это именно то,
что о Нём мы подумали, Бог
есть жемчужная шутка Ватто,
или Фета космический стог,
или Бах, распрямляющий лес
труб гудящих органа, когда
что-то светлое сходит с небес,
и, действительно, мы – это, да,
образ есть и подобие той
Ватиканской фигуры Отца,
мир творящей из точки пустой
в чёрной бездне, где нету конца.

* * *
Небо близкое
снова мне снится,
в бирюзовую правду его
погружённая, белая птица.
От людей же, поверь, ничего
не хочу: ни любовных объятий,
ни сомнительной славы (она
абсолютно пришлась бы некстати),
ни столетнего даже вина.

Боже правый, но ясное зренье
дай – изменчивый твой и живой
дивный мир оценить на мгновенье,
облака над седой головой.
--------------------------------------

* * *
Если можешь, спасайся в тайгу,
где встаёт горный кряж на колени.
где раскрытый букварь на снегу:
наследили в лощине олени.

Ни машин, ни законов, ни лжи,
ни трагических мыслей о смерти.
Надо жить, как метают ножи,
А на той, на распаханной, тверди

перепутали слёзы и смех,
намалёванный задник и небо.
Трудно всё-таки им без помех
жить в плену у надёжного хлеба.

Там, у них, неживые цветы,
там нагой силиконовой грудью
обольстительны жёны, а ты
твёрдо веришь себе и безлюдью.

Здесь, как лёд на широкой реке,
облака в неразборчивом небе,
и архангел трубит вдалеке
в длинногубые трубы из меди.













Читатели (1652) Добавить отзыв
Да...
спасибо!
11/02/2012 12:26
От kirsanov99
Спасибо Сергею,Ксане и Вам!
11/02/2012 12:33
Милый Читальный зал, спасибо Вам большое! Посмотрите, как открыт и бесстрашен поэт в отношении к жизни, со всеми её "изнанками". Не каждый может вот так, не кутаясь "в тёплый плед", сказать "Здравствуй, мой грубый мир!" В стихах ни намёка на фальшь...
07/02/2012 09:06
Стихи фантастические и земные.Автор наинтереснейший и высокий.И,что важно для нас,открыт к общению.
Спасибо Вам,Ксана.
07/02/2012 09:42
<< < 1 > >>
 
Современная литература - стихи